Анна Козырева

«…аз есмь…»

Вызванный к матери срочной телеграммой, Теплов с твердой уверенностью полагал,  что ничего  страшного и трагического дома не происходит.

Он был даже наивно убежден, что мать, так и не дождавшаяся нынешним летом сына  на пообещанную побывку,  решила  заполучить  его таким вот бесхитростным способом  –  а он не сердился и не возражал,  благодарно надеясь на скорое блаженство и негу.

Весь неближний путь,  вначале  самолётом до Перми,  затем пузатым рейсовым автобусом,  он,  преодолевая  обычное  дорожное,  опьяняющеемонотонностью рассудок, дремотное оцепенение, с детским простодушием лелеял в  воображении  безмятежные  картинки  приближающегося недельного отдыха.  И чем ближе подъезжал  к дому,  узнавая в мелочах старые заметы,  тем острее трогало,  хватало  за душу  некое  неуловимое, неизъяснимое на словах  чувство – и это нечто сладкой щемью вздрагивало на самом донышке  встревоженной души, а следом вдруг и сожаление, глубоко скрываемое доселе  от себя самого, вырвалось наружу: может быть, ну, ее к шутам Москву-столицу да и  остаться навсегда дома, как говорится: где родился – там и пригодился…

Последние  километры от  торной  трассы  шел  напрямую  пешком.

Чувства,  народившиеся в пути,  не оставляли его:   с легкой, граничащей с безудержным  возбуждением, радостью он летел на крыльях, не замечая ни  раскисшей хляби, ни нависавшей серой  хмари.

Он поднялся на последний изволок: перед взором открылась родная деревня, упрятанная от северных ветров в отлогой покати взгорья. И только  здесь отчетливо увиделось, что тяжелые плотные облака, нагоняемые северо-западным ветром из гнилого угла, наползая ходко по-над лесом, зависали низко, скукожив и  затемнив унылую округу, а в  неестественном  для  осени предгрозовом небе заполошно и тревожно вспыхивали редкие огненные  просвирки.

Вышагивая споро по широкой деревенской улице, он невольно укрепился в тревоге,  слабой волной вдруг накатившей на него. Теплов кивал приветственно редким,  высматривающим его прохожим, в чьих напряженных косых взглядах, угадывалось нечто большее, чем простое любопытство; а тут ещё и знакомый с детства дом-дощаник увиделся с  расстояния обветшалой лачужкой, потемневшей по-стариковски от времени, с беспомощно завалившимся передним углом и вросший приземисто в суглинистую почву. Сердечной судорогой рванула наружу горькая досада, что мог бы ведь, дрянь-человек, давно  объявиться  и  догадаться,  что матери нужна его мужская скорая помощь, -  и он молниеносно  прикинул  в уме,  что в  самую первую очередь следует сделать, чтобы подправить не только бесхозно осевшую избу, но и, непременно, все  остальные,  укрытые  почернелым    крапивным  остьем,  пристройки.

Теплов поднялся на разбитое, застонавшее под тяжестью шагов, крыльцо,   по обеим сторонам которого,  переплетая сухим стеблем,  как замызганной бумажной бечёвкой, посеревшие от времени жердины, винтом тянулся к укосу  крыши  хмель.  Редкая  сморщенная  листва уральской лианы, обожжённой  до черноты ранними зазимками,   топорщилась на стебле пе-пельно-ржавыми  мотыльками и порывисто шуршала на ветру.

 Секунду-другую задержался на крыльце, оглянулся назад, словно ища в ком-то скорой поддержки,  и робко  вошел  в настежь распахнутые сенцы, где тут же резко ударил в нос запах свежеструганной доски – белым узким  пятном у стены вертикально стоял новый гроб…  В висках застучало  и  ударила  кровь в лицо: ощущение неотвратности происходящего оглушило, и, преодолевая навалившийся  по-детски панический страх,  Теплов дернул  на себя ручку двери,  которая,  легко поддавшись,  слёзно скрипнула и пропустила в опрокинутое в сумерки жилище.   Вязким сгустком ударила в лицо глухая,  настоявшаяся горечью, гнетущая тишина,  разрываемая на мерные клоки  громовым перестуком - будто то бьет по наковальне стопудовый молот - настенных древних ходиков,  висевших  всегда  рядом  со  входом. Переступил узкий  порожек; вошел в пустую переднюю, служившую одно-временно кухонкой и  прихожей; бросил на пол у печки легкую дорожную сумку; сделал несколько  осторожных шагов и, откинув цветастую шторку из штапеля с дверного проёма,  заглянул в горницу,  где и увидел мать, ле-жавшую на высокой железной кровати.

Она лежала, вытянувшись прямо, навзничь, а в изножьи у нее, привалившись к спинке кровати, дремала сгорбленная старуха, которая на скрип двери вздёрнула кудлатой сивой головкой:

- И кто там?

- Это я… - Рухнула в испуге, обомлела душа. Повторил: – Я… это…

Старуха пошарила сухопарой рукой вокруг себя, нашла свалившийся с головы  платок, спешно укрыла редкие  лохматушки и, подслеповато сощу-рившись, вгляделась в вошедшего:

-  Никак ты  –  Веня?  И слава Богу!..  Наконец-то!..  Тася…  Тась.. – позвала она умирающую, - слышь-ка: Венечка наш ить приехал… Как есть приехал… Иди-иди, сынок, сюды… иди ближей…

Отвалившись от дверного косяка, Теплов несмело подошел.

У матери были плотно закрыты глаза;  в лице,  жадно  обглоданном  болезнью,   ни кровинки,  лишь в острых уголках скул ягодой-калиной тлел сухой румянец, а через блеклые,  чуть приоткрытые губы из тощей груди прорывался, пережимая дыхание, влажный  птичий клёкот.             

 Он опустился на колени и, не чувствуя внезапных  безотрадных слёз, прижался щекой к вытянутой вдоль тела тонкой, сохранявшей ещё зыбкое тепло, руке; другая рука медленно поднялась, потянулась к его голове, но, бессильно перебрав на весу прямыми пальцами, надломилась в локте и упала на  место.

- Мама… мамочка!… - со стоном исторглось из хрипатой, ужатой гоечью и отчаяньем, груди.

Птицей-горлицей встрепенулась чуткая душа на тот надрывный зов – отцветшее лицо ожило: оттененные желтым веки дернулись и приоткрылись отяжелевшие глаза: с минуту-другую мать осмысленно и пристально смотрела на сына,  пробиваясь до самой сердцевины. Сын податливо потянулся навстречу в  робкой  надежде заговорить с нею  –  но плоские губы только  безголосо что-то  прошептали и вытянулись,  усмирив натужный клёкот, в кроткой улыбке… 

Защемило сердце,  и Венька невольно  стиснул иссохшую руку:  вялые голубые жилки вздрогнули – но вздрогнули безответно. Мать отвела   отуманенные глаза в сторону, окинула посторонне жилище блуждающим, неровным  взглядом и отсутствующе уставилась в видимую ей одной точку под потолком.  Рукой она слабо, однако требовательно, успела указать на дверь.

- Просит,  чтоб  ушли… Уйдем  давай,  Веня… -  Старуха поспешно и суетливо потянула его. – Не будем мешать… Видела она тебя… Всё  ждала  голубица кроткая тебя…  И, слава Богу, дождалась… Обрадовалась… Простилась она с тобой… А сичас,  Венечка, ей уже не до нас…

Только на улице узнал Теплов в сморщенной сердобольной старухе Глафиру – мать его отца. Это было более чем странно и неожиданно, ибо Глафира всегда, как с детства помнил Венька, держала  его мать далеко на расстоянии, привечая сухо лишь внука.

Они долго сидели на крыльце молча, привыкая к блёклому дневному свету. Старуха горестно и надсадно вздыхала под боком; задумчиво и с при-шепотом,  словно ведя с кем-то невидимым беседу, мотала удрученно седенькой головкой и часто моргала усталыми глазами, смахивая будто что налипшее с прямых ресниц,  а он,  превозмогая тугую душевную боль, пронзавшую изнывшее нутро, ровным счетом ничего не понимал из происходящего с ним в эту  минуту. Реальная близость умирающей матери и осознание своей немощи вносили сумятицу в его разгоряченный мозг, отказывавшийся что-либо оценивать и соображать. Его внезапно оглушенное сознание, как и всю ближайшую округу, окутал густой  клочкастый туман. Он явно ощущал его влагу: солёная испарина мелким бисером, как росой, покрыла онемевшее лицо. Вдруг, прорвавшись сквозь толщу обморочного забытья, мысль казнящая, пульсирующая безжалостно обожгла молнией: ну, что же это он, олух, сидит здесь сидьнем: нюни вот распустил!..

-  Её же в больницу срочно надо!  –  Он вскочил на ноги,  выкрикнул  ослабевшим   голосом, но Глафира тихо осадила его порыв, прошептав:

- Третьеводни,  Венечка,  ее  из  больнички и привезли домой…помирать… Месяц у их провалялась, а толку?..

-  Как месяц?!  –  Шлепнулся на скамью,  ладонью отер влажное лицо. Переспросил: - Месяц?.. А мне-то, что ж,  не сообщили?

- Так  сама и не позволила… Зачем, говорила, человека с работы по-пустому срывать? – А он про себя подумал: какая работа? И вспомнилось: ему в те дни удачливо выпало побарствовать, как белому человеку, весь блатной бархатный сезон на югах. Он даже матери открытку с морским видом отправил… Или, жалкое ничтожество, только собирался? – Пройдет, успокаивала,  -  не в первой… Она, сам знашь, к недугу-то своему и привычна была. Весна-осень завсегда обостренья жди, а у ей  и настоечка с девятисилом готова… Молочка с кореньями натопит… с медком… - тем и спасалась.  Лекарствов старалась не пить… А тут к ей ищо одна зараза привязалась…  -  Старуха умолкла,  исподлобья бросив на внука острый, пристальный взгляд, отстраненно спросила: - Откудова чё и вяжется к людям?..

- Какая ещё зараза?

-  Да  она, как прошлым годом вернулась от тебя, сникла  как-то разом… Зиму всё кака-то квелая была, а по весне энта гадость и привязалась.  Лешай какой-то…  Дохтора говорят,  мол,  от вирусов то, а , по мне, все болячки наши от нервов, от переживаньев… - И вновь пристально вперилась выцветшими глазами в Веньку. – Живот, спина, бачины – всё, как поясом широким оплело, было в красноте да волдырях… Поначалу думала: простуда, и чем только не мазалась, а он не проходил – мучил её… Летось в одночасье и скрутило ее, бедную… И лешай энтот… и астма обострилась… И ищо кака-то лихота навалилась…

-  А ещё что? – снова перебил старуху.

-  Чё-то  сурьёзное по женской части… Однем словом, всё до кучи… После Успенья она в больничку своим ходом ушла, а обратно, ишь, как барыня, на санитарной карете вернулась…

- Как же так? – подступило к горлу. – Её, что, не  лечили там совсем?

-  Ты,  Венечка,  не горячись. Зачем не лечили? Лечили…  Всё,  чё могли,  делали.  Да токо, вишь, не помогло… Время, знать, ейное пришло, смерть, известно, причину завсегла найдет... - Она снова глубоко и непритворно вздохнула. – А домой Таисья сама попросилась… со слезьми… Христом  Богом умоляла, чтоб отпустили её… Как привезли, она тем же днём зазвала Котяна… ( Помнишь ли Котяна-то? Здеся он ноне – у Афонихи за примака…) и заказала ему гроб. Тот отказывался: вот, мол, помрешь – тады и слажу… Угорила-таки…Сёдни утром с им сама и расплатилась… У ей  и вся сряда дорожная давно заготовлена лежала... И деньги она,  каки на  книжке были,  сняла.  Вечор Верка-кассирка домой принесла. Оне у ей под подушкой  лежат… -  Умолкла.

 Подбитым из шальной  рогатки билось в ужатой стыдом груди ноющее сердце, а Глафира вдруг всхлипнула, схватила по-рыбьи полым ртом влажный  воздух и зачастила  запальчивой скороговоркой сквозь обильные слезы:  

- Я ж, внучек, как есть, во всём перед твоей мамкой виноватая… Из-за моей-то дурости и досталось ей одной век вековать: не дала я им, баба глупая, житья с Феденькой… И чё, спрашивается, ерепенилась?  Выбору какого-то всё хотелось… И каку таку кралю ждала?... Вязалась к ей… Всё мне не так да не этак… Всё чё-то мне для единственного сыночка на особицу хотелось… А как же он ее, внучек, любил!...Души в ей не чаял…С ума сходил… А всё одно каменной стеной стояла – супротив была… Как в глухой омут своими руками подтолкнула… Кабы не моя дурость, - не уехал бы он тады скоропалительно и не сгинул бы с концами… Жили  оне себе бы  да жили , и ты  б при родном тятьке рос… И чё возносилась? Одну только свою лихость на потеху людям казала… Поздно, Венечка, я поняла, что мы с твоей  мамкой, как есть, одной глины горшочки… 

Теплов опешил, растерявшись от столь откровенной тирады,  а та, по-прежнему не таясь признательных слёз,  продолжала выволакивать из тайных глубин  наболевшее:

- Помнишь ли, как мать сумочку потеряла? Там ищо у ей пачпорт был.

Это о-го-го кака везуха была, коли кому  удавалось его получить.   Запросто из деревни было не выехать, если кто по найму куды завербуется или ищо чё удумат… Мамка твоя сумела в городе нянькой подрядиться. Вот те хозяева ей и подмогнули. А как она пачпорт получила,  то за тобой и приехала… Сумку ту,  как  на  грех,  нашел дед наш Егор Савыч. Он почти след в след за вами по полю-то и прошёл… Отдал мне, а я, как раскрыла да увидала,  чьё  это хозяйство,  -  так на меня как како затменье нашло: ажно в  глазах  всё  потемнело…   Ну,   думаю,  утаю  ото всех, никому  не скажу, а  деду,  коли  спросит, соображу, что сбрехать… Он к тому ж на память шибко слаб был… Спалила  я всё, как есть спалила… Всё до единой бумаженции в печь побросала… И сумку  следом запихнула: копоти-то было!.. Копоти!... А отчего всё? Всё от ревнования…  от подозрень-ев…  от дурости бабьей… Взбрендилось мне, что оне,  мол, с Федькой там, в городе, опеть снюхались… Вот, мол,  она и за сыном прикатила неслучайно…  Ну нет, решила,  не бывать тому!  Будешь ты,  Таська, под моим  присмотром жить!... Вот так она и прожила… под присмотром… - Старуха утихла; подавленно сжалась, сморщилась боязливо, а затем слабым, удрученным шепотком извинительно добавила: - Тама ищо деньги кое-каки были… так я их, внучек, не присвоила… Всё опосля возвернула… до копеечки…

Многое невольно выплыло в напряженной памяти. Вспомнилось и то, как он, не понимая до конца происходящего, детским чутким сердечком уловив нечто несправедливое и обидное в отношении матери, горько и бессильно страдал. Краем припомнился и тот горестный для матери день, когда пропали документы. 

Утонув в воспоминаниях, он со стыдом вдруг обнаружил, что совсем равнодушен к ее слезам, ибо ничего не запало в его, захлестнутое обидой за мать, сердце из ее покаяния. И совсем не понимал он, как же ему вести себя и что ей сказать сейчас, ибо ясно чувствовал, что она ждёт от него непременно неких утешительных, возможно успокоивших бы её совесть, слов, но ни подобных, ни каких иных у него не было – и он искренне, выдохнув  облегченно, обрадовался, когда на крыльцо  поднялась Полина – соседка из дома напротив,   которой Глафира, видимо, также выдохнувшая с облегчением, поспешила, вытерев насухо уголком головного  платка выплаканные глаза, негромко сообщить:

- Успокаивается… Нас вот с Веней отправила от себя…

Полина,  присев рядом и  оценивающе  вглядываясь прямо в лицо, спросила:

- А ты, Вень, успел ли попращаться?

- Успел-таки… - бабка ответила за него.

- Слава Богу! – И,  всё также не сводя с Веньки пытливых,  притальных глаз, соседка продолжила: -  Ждала  она тебя… как ждала! Я когда ей сказала, что тебе телеграмму отбила, так она всё время то на двери смотрит-смотрит, то с окошка глаз не сводит… И всё только шептала чё-то…

- Молилась она… - перебив её, уточнила старуха, а Полина, смахнув слезу,  крупной одинокой горошиной прокатившуюся по щеке, добавила:

- Вы ведь, детушки наши, как из родимого гнездышка выпорхнете, и ищи вас потом - свищи ветра в поле… Как вам, бессердечным,  растолковать, что матерям быват  большой утехой  ваше редкое письмецо… - Потемнела, осунулась лицом, умолкла и, вздохнув горестно, углубилась в себя.

Венька перед тем собрался было задать ей дежурный вопрос о том, как поживают Гришаня и Петруха – ее сыновья-погодки, бывшие млаже его лет на  пять-шесть, но вздрогнула отяжелевшая душа – и он осекся, не рискнул…

Какое-то время сидели в тягостном молчании, каждый погрузившись в cвою сокровенную думу, но вскоре, не выдержав,  Полина откровенно  приступила к допросу:

- Неплохо выглядишь…  И одёжа,  смотрю,  на тебе справная. Сразу видно,  что столичный гость пожаловал.  Хорошо,  верно, получашь? Жениться-то не собрался ищо? Пора бы… годками-то не юноша… А не пьешь?   –  И,  не дождавшись ответа, сообщила:  - Колян-то, вона, то ж в Москве где-то счастья искал, да небольно с каким нажитком объявился… Може, где не тама искал?

Венька язвительно отметил про себя, что и он дюжинного богатства за эти годы не нажил и что «кошельковая»  болезнь – частое безденежье – ему также известна, а, вспомнив брошенную на  пол тощую сумку, ощутил, как острым укорным резаком шваркнуло по сердцу и пунцовой краской опалило щетинистые щеки.

Полина продолжила:

- Спился  он… Кожа да кости вернулся. Одно то хорошо,  что мать-упокойница таким-то подарочком его не встренула. То-то бы ей  радость  была!.. – удрученно вздохнула. -  Молодой  мужик ищо: сорок годков только -  а  выглядит старик стариком… Высох, съежился, как гнилое яблочко… Страх… Прогулял-прображничал всё, а ведь дока какой – мастер на все руки… Вот и  материн дом профукал: изба-то к колхозу отошла. В ей сичас люди чужие живут. Есть он теперя – бездомок,  шатун. Пригрелся покуда возле Стёпки  Афонихи…

- Так она ж – старая! -  непроизвольно вырвалось у Теплова.

- Ну так и что из того? По Сеньке и шапка… Она баба суровая… Известно - бесиха: и не таких обламывала…  Держится пока – не пьёт… робит по-тихоньку…   Стёпке деньгу волокёт… Ты, Вень, не пей! Бойся ты её – заразу! А семей-то скоко рушится… а скоко сирот-от… Совсем люди безхмелицей жить перестали… - Умолкла, и тут же подхватилась Графира – встала, позвала:

- Зайдём, ино, Веня, - посмотрим…

Втроём они осторожно вошли гуськом в дом.

Венька сразу  отметил про себя, что ходики, оглушившие его в первый раз, сейчас подозрительно утихли. Он посмотрел на стенку -  часы стояли: гирька, вытянув цепочку на всю длину, упала на пол, оборвав тем стремительный бег времени…

…Мать лежала на смертном одре с остекленевшими, остывшими глазами, устремлёнными прямо в низкий потолок; заострившееся от зыбких теней мраморно-белое лицо её было удивительно покойно и мирно, а на губах застыла та тихая, кроткая улыбка, которой она успела одарить сына…

-  Это надо ж – ровно спит! – Полина первой нарушила нетронутую тягостную тишину.

Вот и успокоилась…   Отошла на вечный покой наша страдалица…Царство ей Небесное!.. – Глафира перекрестилась, пощабуршав рукой в кармане фартука, вытянула на ощупь два пятака и бережно и аккуратно прикрыла ими  умершей глаза. Обернувшись к внуку, тихо сказала ровным голосом: - Надо бы, Веня, успеть засветло воды полную кадушку наносить.  Воды,  небось,  много  потребуется…  В избе печь растапливать не станем – в сенцах на плитке накипятим, а Полина  обмоет ее и обрядит, покуда упокойница  мягкая… У их об том свой особый сговор был… Я ж сичас до Зойки-фельдшерицы  слётаю…

… С утра следующего дня начались хлопоты.

За день Теплов дважды побывал в районе, благо оба раза удачно успевал перехватить рейсовый автобус на трассе. Глафира сунулась было с просьбой помочь машиной в правление, но там, пообещав в начале, так в итоге и не помогли; однако председатель, зазвав в кабинет, сообщил Веньке с подчеркнутой торжестенностью в голосе, что колхоз поможет в похоронах:

-  Тризну организуем в столовке. Я уже распорядился. Таисия… - он, запнувшись, замялся – уткнулся носом в какую-то писульку на столе и, буквально, пробубнил монотонно механическим голосом: - Таисия Михайловна Теплова заслужила к себе вниманье со стороны…   Люди относились к ней с должным вниманьем…  Была предана доверенной ей работе… -   И, подняв на Веньку лупастые цепкие глазки, выпалил внезапно с нескрываемым раздражением: - Слушай, а мамашка твоя того…  со странностями особа была! Я слышал: ей в партию вступить предлагали, а она этим пренебрегла.  В церковь постоянно шастала. Мне даже в райкоме на вид ставили: поёт, людей этим привлекает. Любила, мол, петь – так и пела бы в клубной самодеятельности. Не-ет! Её на майские праздники звали – отказалась, сослалась на болезнь, а в церковь, между прочим, и немощная чин-чинарём поперлась, - прошипел желчно. – Сам видел, как они с бабкой твоей горластой  ранёхонько пеходралом тащились…У людей – Май, торжество, а у этих -  своя демонстрация… И не старая ещё была женщина, чтобы вот так откровенно свихнуться – стать рьяной богомолкой… У ней, возможно, был там какой-то финансовый интерес, - тогда ещё кое-что объясняется, но не уверен, что так… - подытожил в конце, в упор разглядывая с интересом Веньку.

Теплов знал, что председатель – человек здесь новый, пришлый, в должности меньше года, и ему не без любопытства подумалось отстраненно: «А этот  долго   ли продержится?».

Протянув руку  для прощания, председатель вкрадчиво добавил:

- Спиртное, понимаешь, правление оплатить не сможет – не положено… Выкупишь сам в сельмаге, сколько там отпускается по норме в подобном случае. Это,  кажись,  ящик…  Конечно,  я могу шепнуть Валентине, чтоб она  тебе побольше продала. Сказать?..

Но Венька, неопределенно пожав плечами и сделав вид, что не заметил протянутой руки, молча вышел из кабинета.  Всё время, находясь в рассеянном  состоянии, он, как автомат, в точности выполнял распоряжения Глафиры,  которая была собранной и внимательной к каждой мелочи, - потому-то он, отчасти, и промолчал.

В районном городке он вначале зашел в больницу, где получил у главврача  медицинское заключение,  и быстро  оформил в  ЗАГСе свидетельство о смерти  матери – последний её официальный документ,  в котором лично она уже меньше  всего нуждалась.  И лишь вернувшись,  в подробности пересказал состоявшийся  в правлении разговор Глафире, а та язвительно хмыкнула:

- Надо ж каков благодей нашёлся! А куды он, пустоплёт, денется? Не им  заведено – не ему и рушить. Всю жизню всем положено было, а сичас, выходит, не положено? Ничё: и без ихнего пойла обойдемся… Он здеся ищо без году неделя будет, а ужо свои порядки заводит. Известно: кака така перелётна птица… – И уточнила. –Завсегда всем миром хоронили, и завсегда колхоз помогал. Без разбору. А тута,  ишь, выпендрился на особицу: уваженья, мол, особого заслужила! Это уж точно!  Оне другой такой дурёхи  днём-с-огнём больше не сыщут. Где прореха – кого туды? Тасю! Скотника нет – её пихнут. Не вышла телятница – станет вам и телятницей. Оне помогут! Как пить дать, помогут!  Кому только как?  Иному полным  черпаком через край,  а иному  и  пустой ложкой да всё мимо рота. Им бы токо насопеться на шерамыжку да поболе… Ну-да, ладно! Бог с има – и на том спасибочки: с паршивой овцы хошь шерсти клок, а тута, вона, цельный отрез кумачу со склада с Полиной передали. -  И,  помолчав  раздумчиво, переспросила: - Так и сказал, что ей в партею предлагали? Ба! Эко вспомнил! Ну, насчёт того, чтоб ей вступить, - сумлеваюсь, а вот наезжал партеец один из раёну с лекциями,  так он-то на неё, было дело, глаз положил. Всё на каки-то сходки-маёвки  зазывал… Ты ишо вовсе  мальцом был…  Это, надо ж, чё вспомнить? И ить не лень кому-то старое ворошить? Знамо: от конторских  всё! Сидьнем день-деньской просиди-ка на толстой заднице – вот с безделью-то языки длинные и чешутся…

По улице, вздрагивая и дребезжа на колдобинах, мимо дома протащилась пустая телега, которую понуро тянула тощая лошадь. В возке, вяло понукая и вольно развалившись, сидел мужичонка, кивнувший привет- стенно им головой. Глафира, а следом и Венька машинально ответили на приветствие. Внимательным взглядом проводив возчика, Глафира сказала:

-  Чё-то и не признала, кто проехал… - Помолчала и, глубоко выдохнув, продолжила: - Мать  твоя,  Веня, жизню  прожила многим людям на завидку… Безблудно, безгреховно прожила… Прожила, ровно вдовушка… соломенна токо… И до последнего всё Федю верой-правдой ждала,  а  я,  как  самделешная  свекровка невестку-солдатку, зорко  блюла-сторожила  да, как цепная собачонка,   всё выглядывала,  высматривала всё за ей… Тоже ить, внучек, с надёгой на лучшее жила… - всхлипнула, однако  пересилила себя – продолжила: - Одно время – помнишь поди? – кажинную осень наезжали командированные из городу. На уборку. То-то бабёшкам нашим развеселое времячко наступало… Оно, конечно, одинокую женщину  и понять можно… Как её осудишь?.. По вечерам часто пьянки-гулянки…

Вот и Тасю не раз зазывали, но она завсегда сторонилась того, хотя и была на виду: в клубной самодеятельности участвовала. И увязался за ей один  ухажёр из шоферов. Всё  по пятам ходил… приставучий такой…Однажды у их дело чуть до большогу скандалу не дошло… - Старуха бросила на  внука быстрый,  испытующе-вопрошающий взгляд  –  добавила:  -  Он после при-езжал да не один, а  со своим  отцом, вроде как свататься…  Ты в ремеслен-ном  учился, а я, признаюсь, побегала – икру-то пометала… - Выдохнула. – Он и про церкву опеть вспомнить не забыл? Немощной назвал?  Дак туды, Веня, токо немощны и ходют… Безгрешным да святым тама-то чё и делать?.. Ну, никак, веред, не успокоится… Никому никогда и дела не было, а энтот завсегда упрекнёт, ровно его, варнака, нечисть кака мутит…

Теплов не удержался – спросил:

 - Как же она пела? А астма?

 - Энто, Венечка, самое настоящее чудо и было.  Я  сама  порой удивлялась.  Идём бывало с ей: всю дорогу кашлюет, перхает надсадно через шаг:  вот-вот, кажись, задохнется, а придёт – станет на клыросе,  куды всё денется: утихнет, успокоится… Одно лишь – громко очень не могла тянуть: силов уж не хватало. Пела завсегда не шибко громко, но умилительно,   трогательно.  Особливо, если как хирувимскую  одна запоёт, - тихо-тихо в храме станет:  душа у всех обмирает… плачет… Хвалил батюшка её…  редко,  правда,  но от души  хва-лил, а так он – вона  какой  суровый да строгий… Я ить, головушка садовая, вовсе из виду упустила: кады ты в раён-от ездил, - надо было тебе наказать, чтоб ты в церкву  зашел. Вспомнила: побегла за тобой – думаю: на поли может  догоню, да где уж там…

Глафира продолжала ещё говорить, слёзно сокрушаясь и кастеря себя, но  Венька не слушал,  наблюдая  безучастно  видимую  с  крыльца, унылую и  малолюдную округу.  Вскоре он поднялся и вошел в избу, где, обряженная в  смертное,  мать лежала в гробу,  аккуратно  обитом алым  кумачом.

Посторонее окинув жилище, он, зацепившись взглядом, заметил, что на грядке висит скудная материна одежонка и что за эти годы его отсутствия здесь ничего ровным счетом не изменилось. И ему даже показалось вдруг, что вовсе это и не мать с изжелта пластмассовым лицом лежит  сейчас в гробу с тонкими, потрескивающими от огня, свечами в изголовьи, а то его бабушка Феня, похоронили которую всего несколько лет назад. Выплыла в памяти, повторилась старая картинка, однако зыбкая, обманчивая надежда не закрепилась и не подтвердилась реальностью,  ибо в гробу точно была его мать  всё с той же тихой, кроткой улыбкой на губах…

И ныло, постанывало в  опустошенной душе.

Он смотрел на мать,  в который уже раз вновь и вновь пытаясь осмыслить происходящее. Отдаленно предугадывалось, что с её смертью им теряется в жизни нечто важное, привычное и незаметное, как воздух…

Внезапно,   будто сквозь вату,  до него  пробилось  тихое напевное бормотанье  - и тут только он увидел, стоявщую в изножьи гроба, маленькую старушечку. Перед ней на тумбочке лежала толстая раскрытая книга, из которой та тонким,  жидким голоском мерно и протяжно что-то вычитывала. Самый звук ее уверенного голоса и строго-отрешенное выражение невозмутимого лица отвлекли от недавних мыслей,  и он, не без любопытства, попытался вслушаться в незнакомые,  трудно  улавливаемые  слова, однако, сколь ни напрягался, понять ничего не мог, а тут вдруг ясно и отчетливо услыхалось:

«И человек в чести сый не разуме, приложися скотом немысленным и уподобися им.»

Услышанное резануло, понудило вздрогнуть: напряглась в изломе до боли душа, кровь ударила в лицо и  молотом-кувалдой шибанула в виски – а испуганный разум вяло возмутился: как такое можно произносить сейчас, здесь?! Он, как ужаленный, выскочил вон и, выловив Глафиру во дворе, воз-мущённый набросился на неё:

- Там бабка чушь какую-то порет!

- Кто?

- Ну та, которая в доме всё что-то бормочет, как колдунья, и обзывается ещё.

- Серафима, чё ль? Окстись! Кака она тебе гарма! Сам и обзывашься! Чушь-от ты порешь, а не она.

 - Объясни тогда,  про какую  скотину она только что там читала?

- Пошто про скотину?..Може ты чё не понял? Исказил чё? Она  тама, Веня, Псалтырю читат. Книга така Божественна…  

- Всё я так понял! Не глухой! И всё своими собственными ушами слышал и слово в слово запомнил. Вот: « Приложился скотом и… упо-до-бился ему…» - Он запальчиво перебил её, а Глафира, раздумчиво помолчав, вкрадчиво сказала:

В той книге, внучек, много чего про человека сказано… И доброго, и худого... Каков уж есть человек… Куды денешься-то?..   Никуды и не денешься…

-  Не знаю… только мне всё это непонятно!

- Дак  сразу-то и не поймешь! Люди, вона, быват годами до всего доходют… Ты лушше и не думай об том. Може и придёт твой час, тады и поймешь… А сёдня это не для нас с тобой – это для упокойницы  читается. Для ей это сичас в помощь и радость будет, как пение клыросное в церкови…

Венька ушел в огород, где, упав на завалинку тыльной стороны дома и привалившись к стене спиной, затаился. Он слышал, как стучала входная  дверь – время от времени в избу входили: что-то там говорилось,  что-то суетливо и хлопотно делалось, но ему до всего, происходящего за стеной, не было  интереса. Не безразличным было лишь, слабо прорывающееся сквозь ближайшее окно, Серафимово чтение. Странным, непонятным  образом оно, обладавшее словно магической силой, приковывало внимание. Он напряженно вслушивался, пытаясь выловить слова, однако до него доносился только стройный напевный ритм, а фраза, нарушившая недавно душевное равновесие, всё не оставляла, вплетаясь вновь и вновь в улавливаемую мелодику – и вот уже  накатывало волной неизъяснимо робкое чувство стыда и сожаления, что вспылил по-глупому, набросился на Глафиру, а на душе становилось  впервые за последние дни непривычно тихо и покойно…

…Он нашел Глафиру – спросил:

- Зачем в церковь-то надо было зайти?

От внезапно заданного вопроса старуха заметно растерялась – стала оправдываться:

- Да уж я сама погодя всё  закажу… А венчик и подорожная, слава Богу, у ей оказались… И иконочка тоже нашлась… Всё Таисья заране заготовила… При ей уже лежит… А отпеванье-то я опосля  закажу… Не переживай!.. Да и батюшки сичас нет на месте: отъехал батюшка. Люди котору неделю  одне собираются…

- Нет, ну зачем-то же ты хотела, чтоб я зашел? Следом, говоришь,  бегала…

-  Да чё об том и баять…

И всё-таки если надо, давай  съезжу! Время  есть пока.

Глафира вскинула на него загоревшиеся глаза  и, не скрывая радости, воскликнула:

- Може и взаправду, внучек, съездишь?! Быстро ить, думаю, обер-нешься! – И принялась наставлять скороговоркой: - Найдешь тама Марею Петровну.  Пристроечка во дворе есть – в ей посмотри. Если тама нету, спроси у сторожа. Он завсегда на месте. Коли нет её,  он к ей сведёт. Ска-жешь, что Таисья померла… котора, мол, певчая с клыроса… Деньги вот, - она протянула ему, явно давно заготовленную и лежавшую до срока в кар-мане душегрейки, десятку, - ей отдашь… Чё надо, - она всё сделат…

Он прошёл по деревенской улице от дома уже изрядно, когда, запыхавшаяся от напряженной, быстрой ходьбы, Глафира сиплым, надсадным голосом окликнула его:

- Вень!… внучек!… постой-ка!..

Он отозвался на оклик, оглянулся  и тут только впервые обнаружил, сколь же это усталый и заморённый человек, а та,  доковыляв наконец до него и оперевшись ослабевшим тельцем на суковатый батажок, протянула ему сходу тряпочный кошелёк – выдохнула:

- Зайди-ка ты, Веня, в похоронну контору. Купи  венок… Полушше выбери… покрасивше.. И деньгов-от не жалей: сколь потребно, столь и бери… Ишо тама на ленте чё-то пишут, - так пушшай от меня  надпишут…

И вновь вздрогнула, занедужила душа, а с самого донышка ее поднялась горькая муть укоризны – ожгла: вот стоит он, гнойный человечишко, сейчас перед ней – стоит, как на позорище, посреди улицы, высвечённой белёсым, выкатившим в прогал низких слоистых облаков солнцем, и, имея в кармане брюк лишь собственную мелочишку, а во внутреннем кармане пиджака, взятые будто плутовски из-под подушки, собранные по крохам матерью, деньги,  тщится-кичится показать себя миру этаким столичным  гоголем…

… Марию Петровну он нашел сразу, встретив ее при входе в ограду церкви. Она стояла в одиночестве, устремив пристальный взгляд на калитку, ровно именно его-то появления и ждала. Он сообщил ей о смерти матери, слово в слово повторяя Глафиру.

- А ты Таисье не сын ли будешь? –только и спросила.

- Сын…

-   Иди в храм – двери отперты, - вглядываясь в него глубокими табачного цвета глазами, сказала строгим, учительским голосом, а на протянутые им деньги указала: - В кружку там  опустишь…

Он бочком, несмело втиснулся в пустой, сумеречно освещённый слабым светом, льющимся прямыми струями сквозь высокие узкие окна, храм. Замер на пороге, привыкая к полумраку и всматриваясь в просторную  пустоту.

Следом за ним вошел худой высокий старик с окладистой седой бородой. Старик бросил на Теплова беглый зоркий взгляд и молча прошел мимо, всколыхнув туманные, блуждающие тени, и растворился в глубине.

Пришла Мария Петровна, и скорому её приходу нечаянно обрадовался. Она также молча прошла мимо, также исчезла на время с глаз, но вскоре, по-явившись, степенно и чинно, чем  напомнив учительнцу, начала непонятные ему приготовления.

Электрического света так  и не зажгли, но во множестве вспыхнули на каноне высокие свечи. Терпкий, сладковато-медовый запах воска и легкое потрескивание вздрагивающих остроконечных фитильков, потревожив гулкую тишину, оживили храм.

Внезапно широко распахнулись Царские врата, и из алтаря, освещенного   прозрачным тонким светом, вышел в священническом облачении недавний старик, которого по-наивности Венька про себя обозначил как здешнего сторожа.  Священник, слабо вызвенькивая цепочкой кадила, дымящегося сизыми  клубами, и прервав напряженное ожидание, велегласно начал жидким баском отпевание.

Скрипнула дверь, и на пороге появился настоящий, легко угаданный по одёжке, сторож.  Он снял с головы потрёпаный картузик, прошёл к канону, остановился  -  а Венька, обнаружив, что до сих пор стоит в кепке, порывисто рванул её с головы.

Стоять он остался отчужденно в отдалении.                                                     

Он мало что понимал из наблюдаемого им действа, однако сердце его растрогалось,  радостно и благодарно вздрогнуло от осознания того, что всё то, что  здесь и сейчас происходит – происходит ради его матери. Во всём им угадывалась искренняя и печальная торжественность. И хотя он, сколь ни пытался, не смог весь сосредоточиться во внимании – но затихла, затаилась его изнывшая душа, и вдруг что-то шевельнулось в нём, выплыло чистое, давно напрочь позабытое, и робко прорывалось к нему из далёкого далека, когда он с матерью ходил в церковь…

 И нахлынули чувства,  вот-вот, казалось, и накроют, потопят, но ничего  определенного и конкретного не принесла сквозная память – а перед глазами замаячила лишь та, из детства, церковь: порушенная, поруганная ипустоглазая, какой и стояла ныне на взгорье у села…

-   «… земля и в землю отыдеши…» - вздрогнул от внезапно отчетливо услышанных слов. Напрягся всем телом, врезаясь внимательным слухом в суть поминальной службы – но, несмотря ни на старательное двуголосие из ровного женского и натреснутого мужского, ни на приглушенный распевный басок батюшки, ни на собственное усилие, его вновь, как в провал, втягивало в отчуждение.

Зыбкие тени от горевших ярко на каноне свечей жирными, вздрагивающими мазками ложились на размытые сизыми сумерками стены, и такими же размытыми, неоформившимися до конца были и его мысли, кои рассыпались, дробились тупыми осколками, вязли, как в болотине, в рыхлом месиве пустопорожья – а  блуждающим, отстранённым взглядом вновь пялился в темные иконные лики да в  изображённых на  блёклых фресках. На одной из ближайших, сквозь колыхающееся остроконечье туманных всполохов, различил стоящего, как ему увиделось, в чашечке неведомого цветка сурового старца с нимбом вокруг головы: накрепко зацепился взглядом.

Святой внимательно и строго смотрел на него в упор, пронзая взглядом реально и ощутимо. Венька, внутренне сжавшись комочком, как пойманный за руку на месте преступления мелкий воришка, готов был провалиться сквозь землю, только лишь бы не видеть этих живых, проницательных глаз, однако что-то не давало ему отвернуться, хотя он уже наверняка знал, что этот взгляд ему очень и очень знаком и что однажды он уже испытывал  внутренний озноб от этих прожигающих острым укором глаз…

Отуманенный нахлынувшим, потаённым страхом, он, впрочем, сумел-таки спешно отвести свои глаза – и вернуться в настоящее, где тут же до него донеслось:

- Вечная память и Царство небесное новопреставленной рабе Божией Таисие, а вам всем доброго здравия во славу Божию… - Священник, закончив отпевание, низко поклонился в его сторону и неспешно ушел в алтарь.

Ароматный голубой дымок от кадила ещё тонко клубился, когда, вскинув глаза на батюшку, задержавшегося на миг в Царских вратах,  Теплов увидел – над Горним местом, в полукружьи светлого простенка между окнами, парившего в прозрачном воздухе и благословляющего всех высоко поднятой рукой, Христа в широких белых одежда… Потянулся по-детски трепетным взглядом, и  покаянная осторожная мысль готова была вот-вот выплеснуться  наружу… но плотно закрылись врата, шумно прошуршала закрываемая желтая завеса…

Венька  поспешил выскочить на улицу.

В замешательстве и недоумении он замер на  ступеньках паперти, не решаясь,  что же делать ему дальше:  сказать ли что благодарное,  уйти ли незаметно, но следом вышла Мария Петровна и, протянув ему плотный сверток, сказала:

- Отец Анатолий благословил это передать для усопшей. Здесь покрывало, а в коробочке песочек. Серафима, наверно, уже у вас?  Отдашь ей – она всё, что полагается, сделает. – Пока говорила, пристально, но вполне доброжелательно, разглядывала его, да и он тоже напряженно смотрел в её, почудившееся вдруг знакомым, привлекательное строгое лицо.

Он уже отходил от храма, когда в вышине сорвался  с колокольни пробный тучный  звук, вибрируя гулким эхом и будто бы проверяя на плотность воздух, и тут же упал   свинцовой каплей вниз, а вскоре, выждав паузу, одиночными и дробными «бум… бум…» протяжно и заунывно загудел большой церковный колокол.

Теплов  оглянулся:  в  открытой  настежь  калитке  стояла, провожая его долгим взглядом, Мария Петровна. Неожиданно  он махнул  ей на прощанье рукой, а она в ответ поспешила размашисто перекрестить его на расстоянии…     

… Давно утих, угомонился смурной, безрадостный день. Закончилось и короткое вечернее затишье. Во всю выхлестывал, завывая, остылую округу злобный слякотный ветер, и липла к окнам вязкая непогодная полночь.

Венька, как и в прошлую ночь, устроился на ночлег в закутке, где издавна стоял, крепко сколоченный ещё когда-то дедом, деревянный лежак. Он долго не мог уснуть, маятно вглядываясь в заоконную темь и вылавливая редкие уличные звуки, о происхождении которых машинально угадывалось.

Вдруг, всколыхнув сонную, топкую муть, из вне ворвался, разрывающий душу, крик заблудшей кошки. Крик,  как  всплеск,  как  натужный, истошный вопль насмерть перепуганного ребенка  –  и  в  миг растворился… исчез… а в груди спеклось…  Вздрогнула следом и настороженная тишина: в доме что-то определенно произошло, сдвинулось. Он ясно почувствовал это, напрягшись невольно в ожидании,  - и вот увидел, как, откинув ситцевый  полог, отделявший закут от горницы, к нему неслышно, невесомой утицей проплыв по воздуху, подошла  матушка… И не зыбким, пригрезившимся фантомом, а вполне реально склонилась над ним:он осязаемо  почуствовал ее легкое, поглаживающее  ласково, прикосновение:

- Сынок… сыночек… как же ты теперь?

Оробел – но ни испуга, ни жути не испытал, а лишь, как в детстве, потянулся ответно доверчивым сердцем и прошептал:

- Мама… мамочка…

Проваливаясь окончательно в глухое, сонное забытьё, он успел-таки заметить, что колыхнулся в темноте расплывчатый контур знакомой фигурки – и растаял…

… С утра прояснилось. Высветился день. Настоялся терпкой свежестью и замер в ожидании.

Венька сидел у гроба, попуро ссутулившись. Время от времени он вскидывал голову и бросал быстрый взгляд на мать-покойницу. Его не покидало, появившееся с ночи, чувство детской беспомощности и растерянности: он и сам не знал, что же будет теперь с ним.

В небольшой горнице толпились. Люди входили и выходили. Шептались в полголоса скорбно, сокрушались, что-то ободряюще говорили Теплову, а он от чрезмерно обостренного внимания к нему, от искреннего людского тепла и сострадания стушевался, верно понимая, что всё это получает не по своим заслугам, а лишь благодаря матери.

Вдруг кто-то, выглянув в окно, неестественно громко сказал:

-  Вот и дроги подкатили!..

Он вздрогнул от услышанного и тоже сунулся любопытно в окно, в которое увидел, разворачивающуюся  у крыльца, колхозную машину с траурной, похожей на транспорант,  черно-кумачовой меткой по широкому борту.

В доме засуетились…

Подняли для выноса открытый гроб, а Глафира, с утра затихшая и  внезапно ужавшаяся, ровно ссохшийся плод, выскочила через порог вперед: на  неё разом в несколько испуганных голосов суеверно зашикали, вернули назад.

Их обоих усадили на табуреты, на которых только что стоял гроб. Глафира, вся в черном, сгорбившись, нахохлилась вспугнутой галкой, и, поглядывая исподлобья сторожко на внука, проговорила обреченной скороговоркой:

- Ишь, дёрнули!.. Мне ли  ихних примет пужаться? Не суеверна, кажись… А то баю, когда   моё красно времячко и наступит?  Давно туточки засиделась – тама-то, поди, заждались… В путь-дорожку пора сряжаться…То не ей, а мне наперёд бы на пристанище-то итти…

Венька молчал. Утихла и старуха. Посидели  ещё с минуту. Разом подхватились. Вышли на крыльцо.

И первое, что бросилось в глаза, изумило.

Гроб, который готовились поднять в кузов машины, пронесли высоко над столпившимися – и ярким царственным золотом пылало в унылой серости осеннего дня глазетовое покрывало, лежавшее поверх усопшей.

Перед посадкой в машину Полина, неожиданно выловив Теплова за рукав, прошептала ему:

- Ты, Вень, бабку-то свою Глашку пожалей!.. Вижу, что навроде как сторонишься её. Не надо бы!.. Она  с зимы неотлучно при Таисье… Если б не она, - туго бы твоей мамке совсем пришлось… Конечно, соседи б не оставили ее… Да только, сам должон понимать, что кады живой человек завсегда рядышком   - это совсем другой коленкор будет…И просила, чтоб ты не бросал ее… помнил бы об ней… Одна она, как перст, осталась, а мать твоя ей всё  давно  простила…  И  тебя, Веня, просила, чтоб ты тоже не держал на неё зла…

… Последнее прощание было у открытой могилы. Венька, испугавшись своих близких слёз, быстро-быстро припал сухими губами к холодной твердой щеке матери и, буквально, отскочил в сторону. Следом подошла к гробу Глафира. Она тонкой жилистой рукой перекрестилась и вдруг прилюдно взвыла в голос, раздирая  пространство причитаниями:

- Ты прости… прости меня… прости злыдню старую!.. И не оставь меня, Таичка!.. не оставь!.. Забери, голубушка моя.. забери с собой!..

Надломившись в низком поклоне до земли и не сумев выпрямиться, она сунулась ничком в  осеннюю стылую хлябь. В миг подскочив, Венька подхватил на руки маленькую и обессилевшую старуху, вздрагивающую от безысходных  слёз  щуплым тельцем.

Краем глаза успел заметить, как люди нестройной цепочкой потянулись ко гробу: некоторые неловко крестились, кто-то склонялся до покойницы для прощального поцелуя. Про себя он невольно отметил, что  проводить мать  в последний путь на кладбище из деревенских приехало немало, были и вовсе незнакомые ему лица, и теперь благодарно и искренне кивал всем приветственно. Глафира, цепко державшаяся за его локоть, также провожала благодарным кивком каждого проходившего мимо них.

Впрочем цепочка  наконец оборвалась,  и  вот  уже  подняли кумачовую крышку, чтобы накрыть гроб – а сердце ойкнуло, как бы предчувствуя некую незавершенность. И тут из-за спин вынырнула Серафима. Она старательно и осторожно, что-то шепча молитвенно, рассыпа-ла крестом поверх усопшей сухой песочек, доставленный накануне им из храма…

… Слышать стук, вбиваемых в крышку гроба, гвоздей ему было невыносимо. Он внутренне весь напрягся, прижимая к себе Глафиру, словно пытаясь укрыться ею, как щитом, да и она сама испуганно жалась к внуку.

В низком, набрякшем тяжелыми облаками, небе парил белый голубь.

Теплов давно заметил его, но птица, низко кружа над окрестностью, близко не подлетала. Когда же окончательно оформился могильный холмик и поставили деревянный   высокий  крест, приладив  к нему  большой венок из крупных искуственных цветов с широкой траурной лентой, - голубь подлетел ближе и, описав малый круг,  уселся на вершинке креста.

-  Ой,  смотрите:   голубка!  А  белая-то  какая!  И  откуда  только? –  с удивлением воскликнул кто-то рядом.

Люди молчаливой вереницей уходили от могилы. Теплов, замыкая нестройную  цепь,  часто оглядывался и всякий раз  видел  белоснежный комочек на кресте…

Тогда-то и пришла к нему отгадка, что то нечто, непонятое им, нерасшифрованное  даже подсознанием, но невольно терзающее и волнующее душу, - есть ощущение единственной его опоры, поддерживающей всегда в жизни, в постоянстве и незыблемости которой наивно не сомневался, а вот теперь ни поздно разгаданного чувства, ни тем более самой опоры.

Когда скорбным гуртом покидали кладбищенскую ограду, - сыпанулмелким бусом дождь…

Девятины отметили тихо.

С утра, только-только успели  раствориться  поздние сумерки в серости нового дня, они вдвоём с Глафирой отправились на кладбище, где, неожиданно  для Теплова, у свежей могилки их поджидала Серафима. Рядом с ней – чему удивился ещё больше – стояла Мария Петровна.

После коротких приветственных кивков, приладив у креста иконку и затеплив золотистые свечи, Мария Петровна сразу начала уверенным голосом:

- Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас!

- Ами-и-инь… - Серафима стройно подтянула; слабеньким голоском попыталась вклиниться в согласованный лад и Глафира.

- Слава Тебе, Боже  наш, слава Тебе! - В три голоса женщины звучно и радостно пропели; и, сменяя одна другую, Серафима и Мария Петровна стали вычитывать из обернутой белой плотной бумагой книги поминальную литию.

Теплову, чётко услыхавшему начальные слова, вскоре уже казалось, что читают они бесконечно долго, однако в том,  мало понятном ему на слух, чтении нараспев было нечто, что успокаивало и умиротворяло.

Не замечая ничего вокруг, кроме сторожко наблюдаемого яркого и колеблющегося на ветру фитилька в руке, он  украдкой высматривал безлюдную пустоту кладбища, укрытого, как глухим пологом, покоем и тишиной, -  пустоту, зеркально отражающуюся на самом донышке его, кротко затаившегося нутра.

Под боком, ударяясь слабо раздражающим звуком в хрупкое стекло застывшей округи, слёзно всхлипывала Глафира и шепотком всё что-то приговаривала, а у него реально и осязаемо – ни чувств, ни мыслей…

- Со святыми упокой, Христе, душу рабы Твоея Таисии, идеже несть болезни, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная… - Услыхал ясно и отчетливо, но, сказанное  что-то  следом лично ему Марией Петровной, до осознания вовсе не долетело, а Глафира, перехватив бережно из ее рук книгу и протянув ему, поспешила просительно повторить:

- А это, внучек, хорошо бы тебе  вслух прочитать…

Не отказался: испуганно, но покорно приняв в руки молитвослов и следя за прямым Глафириным пальцем, медленно и неуверенно приступил:

- Господи Иисусе Христе, Боже наш! – Буквы – крупные, красивые – прыгали перед  глазами, однако слаженно строились в незнакомые слова, смысл которых им практически не понимался и не осознавался: - Прибегаю к Тебе аз, сирый, стеня и плача… - Озарившись искрой-молнией,  осмысленно прочиталось, но хрупкое сознание тут же уплыло, рассеялось: послушный  язык, как бы сам по себе, продолжал изрекать - а душа, таившаяся в затеннённых извивах, трепетно вздрогнула: - … родителя моего…

- … родительницы моей… - Кто-то усердно и настойчиво поправил,  а он, вернувшись глазами к уже произнесенному вслух и мысленно перечитав: «… не наказуй вечным наказанием усопшего незабвенного для меня…» - громко и четко поспешил произнести:

- … не наказуй вечным наказанием незабвенную для меня рабу Твою, родительницу мою… - Запнулся: - … Таисию… - И тут же  уплыл в топкую зыбь, куда не прорывались, им же самим старательно проговариваемые, слова. И вновь – белой молнией-вспышкой: - Милостивый Господе! Приими днесь о рабе Твоем… днесь о рабе Твоей Таисие молитву мою сию… - Новый провал – новая вспышка: - Аминь…

- Аминь! – Тригласным эхом женщины торжественно повторили за ним.

Вскоре, распрощавшись, Серафима и Мария Петровна быстро ушли. Внук с бабкой ещё какое-то время потоптались у вздыбившегося влажным суглинком холмика.

- Вот и прочитали тебе, Таисьюшка, литийку… - Уверенно обращаясь к умершей, Глафира скороговоркой докладывала: - Никто, слава Богу, не помешал! Царство тебе Небесное! Упросют Господа чины ангельские, чтоб тебе хорошо было… Умолют!  И ты, голубушка,  помолись за нас… Може, где рядом у Престола Господня окажешься… Прости уж нас, грешных… А мы пойдем, Таисьюшка,  по-тихохоньку…

Покидая кладбище, Венька вдруг вспомнил про бабушку Феню и, ничего не говоря  спутнице, неожиданно свернул в глубь погоста. Могилку с потемневшим крестом и кустисто разросшейся сиренью он нашел легко. Осевший плоский бугорок густо щетинился  сухим почерневшим травостоем, и Глафира, не отстававшая от внука, ровно оправдываясь сама, проговорила:

- Очень уж Тая переживала, что за весну-лето ни разу не сумела у матери побывать… Рядом, а, вишь, дойти силов-от не хватало… И у меня руки всё чё-то никак не доходили прибрать… почистить…

Постояли, а когда вновь направились к выходу, старуха робко предложила:

- Може, Веня, и к деду Матвею заглянем?..

… На исходе короткого дня они пришли в Троицкое.

В большом доме было гулко и стыло.

Глафира сунулась протопить печь, но ни сухой лучины на растопку, ни самих полешек у нее не оказалось, лишь усеченным, распластанным терриконом лежали на поляне перед домом давно, видимо, распиленные, успевшие густо посереть, чурбаки.  Растерявшаяся старуха суетливо собралась было помахать  топором, но Венька, увидев через окно ее хилую попытку, выскочил, как был в одной рубахе, во двор.

Свечерело.

Длинные тени, вяло отзмеившись, исчезли в плотном, вязком чернозёме ночи, укрывшей остывшую землю, а он всё продолжал, играючи, махать тяжелым колуном.

 Глафира, давно раскочегарив русскую печь и жарко протопив ее, не раз выбегала к нему и, пытаясь окоротить его пыл, просительно  зазывала:

- Оставь уж… оставь… Раздетый ить… простынешь! Хватит мне покудова этих дровишек… А после то-нито попрошу кого из мужчин… Не переживай: найдется кому подсобить, да и,  слава Богу, есть чем заплотить… Не волнуйся!..

Разгоревшийся от азартной ритмичной работы и истомно-усталый,  вошел он  в дом, где сразу же, как только переступил порог ярко освещенной горницы, глаза в глаза столкнулся взглядом с отцом, смотревшего на него с давнишнего портрета…

Невольно вздрогнул…

Ошеломленно и пристально смотрел Венька на старое фото: в нём вновь вспыхнуло прежнее, пережитое в детстве, и, как оказалось, совсем не забытое, чувство острой ревнивой обиды.

Глафира, испытующе перехватив его напряженный взгляд, глубоко вздохнула и поспешила пригласить внука за старательно накрытый стол:

- Садись, Венечка!.. Побудь, ино, и у меня гостем желанным… Собрала вот, чё есть. Не обессудь: чем богаты, как говорится, тем и рады…

Она приглашала его, и он, радостно отозвался на настойчивый зов,  однако снова замешкался, зацепившись взглядом: на высоком комоде, одиноко прислонённой к цветочной, темно-красного стекла, пузатенькой вазочке, маячила фотокарточка, с которой на него в упор смотрел удивительно красивый человек в белом морском кителе. Чёткостью и рельефностью изображения  черно-белое плотное фото скорее было похоже на  вырезанную  из  журнала  глянцево-матовую   иллюстрацию. Именно эта, объясняющая всё, мысль и пронеслась молниеносно в голове, когда он отвернулся, а старуха, открыто и цепко следившая за ним,  продолжила:

- У меня вот и настоичка припасена – на рябинке, позапрошлогу году ишо. Оно, конечно, не положено вином-то упокойников поминать, да, думаю, Господь Бог простит нас, грешных… Мы ить по чуть-чуть… Чё ли за Таисию? - И, подняв граненный, на ребристой ножке, узкий лафетничек  с   искристой    оранжевой  каплей  на  донышке,   она    дребезжащим   сухим голоском протянула: - Во блаженном успении вечный покой подаждь ей, Господи!..

Не чокаясь, они выпили.

Впервые за эти скорбные дни, явно ощутив резкое сосущее чувство голода, Теплов, невольно прислушиваясь к сладко постанывающему от мягкого ожога нутру, яростно навалился на сытную еду, а Глафира, щечки которой точечно зарделись кукольным румянцем, глазами, ярко пылавшими нежной лаской, влюблённо смотрела на него.

- Давай-ка, внучек, мы с тобой ишо и за всю нашинскую с тобой родню пригубим… Помянем всех, Царство им Небесное! – предложила она неожиданно, а когда они, вновь не чокаясь, выпили во второй раз, тихо добавила: - Тебе, Веня, дедов да бабок стыдиться нечего… Все оне  прожили с честью… без позору перед людями… достойно… со страхом Божиим в душе… На чужое добро не зарились… Все работники были… Лодырей не бывало в роду… Прадед твой  Савелий Спиридоныч, а за им и тятя мой  Иван Савелич старостами в церкови  всё были… В тутошней церкови,  в Троицкой… Завсегда пожертвований много делали… Помню:  на икону Казанской Божиией Матери оклад оне привезли… Ох и красив же был!.. Светился ажно весь… Из чистого ить серебра  был! И колокол, который самый большой был, тоже дед заказывал… Это я ишо совсем девчонкой  была, а вот и сичас перед глазами стоит, как дед его привёз… Лошадей хорошо помню: огромные такие, мощные, на толстых, как сваи, ножищах… А радостно-то как всем жилось!.. – Она вздохнула тяжко: - И кто подумать мог, что так-то вдруг всё в жизни перевернётся?.. – Вновь тяжкий вздох-выдох: - Ноне-то всё загажено… всё порушено… Кирпичи, вона, и те из стен выламывают… И чё людям неймется?

Она подняла печальные глаза на Веньку, а тот, раскашлявшись вдруг от смушения, чуть было не поперхнулся. Привстав, старуха дотянулась до него и ударила по вздрагивающей холке легонько:

- Полегчало? – полюбопытствовала участливо, и, выждав немного,  спросила: - Може чё ишо на стол добавить?

В ответ он категорично замахал рукой, быстро успокоился, а Глафира, опять выдержав  паузу, строгим голосом неожиданно доложила:

- Ты, Вениамин, дому  энтому единственный хозяин будешь… - Теплов вскинулся удивленным  взглядом  на нее,  -  и  та  пояснила: -  Я давно  его на тебя  отписала…  Оно,  конечно,  не  энтот  дом  нам    с тобой родовым будет… Да чё уж об том?..  - Глаза её влажно помутнели. – Матвей Григорич, Царство ему Небесное, - спаситель мой: кабы не он, сгинула б я незнамо где, как и вся моя родня сгинула… Дед-то он тебе неродной будет...

Глафира встала из-за стола. Подошла к комоду, постояла около в молчании и вскоре вернулась,  бережно неся в мелко дрожащей руке фотографию, которую Венька определил для себя как журнальную иллюстрацию.

- Вот он -  кровный твой  дед будет… -  Комом в горле встал кусок: есть больше не хотелось.

Расстерянным блуждающим взором, как бы выискивая в ком-то или чем-то скорой поддержки, он уставился в угол, где, затаившись, кучковалась до срока серая мглистая сутемь. Неожиданно, плавно качнувшись, навстречу выдвинулась длинная зыбкая тень, и, оформившись плотью, тут же обрела знакомые очертания.

Увиделся дед Матвей четко и реально.

Сутуло ужавшись, привычно пристроился он на приступочке у печи, где тихо сидел, потягивая душную и дымную цыгарку из самосада, - и был такой близкий, такой родной в своих стареньких, обвислых на задку и коленях, брючатках и клетчатой рубашке из темной фланельки: вот-вот протянет ему руку и погладит по вихрастой детской головке…

Его появлению Венька искренне обрадовался, и, облегченно выдохнув, готов был и сам броситься к тому, но старик, напустив дыму, как из печной трубы, отгородился густым сизым облаком и, успев лишь согласно кивнуть головой, однозначно поддакивая жене, быстро исчез в рыхлом мареве…

Пристально и строго продолжал смотреть на Теплова в упор тот – невозможно красивый человек в белом кителе. Невольно Венька стушевался - поспешил отвернуться, но, подхлёстываемое простым любопытством, колкое желание пристальнее разглядеть незнакомца пересилило, и он вновь стал осторожно поглядывать на него.

Между тем Глафира подошла к сундуку, обитому тусклыми железными лентами:

- В энтом вот ящике и пролежала, упрятанная с глаз долой, вся моя прежняя жизня…  - Подняв массивную крышку и порывшись в сундучном чреве, она вытянула сверток, глухо обмотанный  пожелтевшей серо от времени ситцевой тряпицей. Вернувшись к столу, который успела чисто прибрать, старуха суетливо развернула извлеченное: здесь, плотно спрессованные, небольшой стопкой лежали фотографии: - Я их и сама, признаюсь, ой как давнёхонько не смотрела… А чё душу-то лишний раз бередить?.. – Голос её остыл, затаился. Как бы пересчитывая для проверки и не разглядывая даже бегло, она нервически перебрала прямыми пальцами старые снимки. И, бросив на внука быстрый выжидательный взгляд, извинительно полюбопытствовала: - Тебе прилечь отдохнуть, может, хочется, а то, может,  и  неинтересно  всё  это  вовсе?..  Чё  и  лезу  к  усталому человеку со своим добром? – явно укорив, шепотком поспешила одернуть себя, а Венька, впрямь уставший и разомлевший, устыдившись, однако, навалившейся на него слабости, бесцветно и отрешенно запротестовал:

- Нет-нет… отчего же? Интересно… - Впрочем, в рыхлых чувствах своих он, мечтающий в блаженстве и неге растянуться на постели, так до конца и не разобрался.

А Глафира, глубоко и свободно выдохнув, начала:

- Только энто нам с тобой и осталось на память от нашей большой родни… Вот тятя мой – Иван Савелич… - Глафира протянула ему плотное, потемневшее до цвета глухой охры, фото, на котором в прямых папахах и длинных шинелях стояли двое солдат. Невольно заинтересовавшись формой, Теплов, взяв в руки, внимательно стал разглядывать снимок, а старуха  поспешила пояснить, указав пальцем на человека пониже ростом: - Вот он, а рядом тоже наш деревенский будет: Спиридон, кажись, Михайлов… Энто оне  перед самой отправкой на войну – на Перву Империлистическу… Тятя по осени призвался, одну-две весточки токо от него  дождались и -  пропал. Долго ить молчал. Думали: сгинул, а он два года  в плену пробыл у австрияков…

Одну за другой протягивала Глафира ему старые фотокарточки, и он  с неподдельным интересом стал рассматривать их, отсраненно, однако, удивляясь тому, что эти люди могут быть близки ему, что, в свою очередь,  никак  не укладывалось в его голове. Ему  казалось, что он просто перебирает разрозненные листы рассыпавшегося учебника истории, ибо столь далёки и непривычны были те люди, причем та странность и отчужденность  воспринимались  не только из-за одежды, а скорее поразительны были сами их лица: строгие, внимательные, серьёзные  и – красивые. «С чувством собственного достоинства…» - будто некто невидимый подсказал ему эти слова, когда он напряженно пытался разгадать то общее, так поразившее его, выражение. Таких спокойных, внутренне сосредоточенных и совсем не перекошенных суетой и раздражением, не отяжелённых страхом и ожиданием лиц ему, кажется, ещё никогда не приходилось видеть.

Это были лица людей до того, как… - осекся, не сумев до конца продолжить свою неожиданную догадку, упёршуюся в это «как», пульсирующее ровно кровавая черта пограничья, обозначившего гигантский излом. Ему вдруг так нестерпимо, так осязаемо остро захотелось заглянуть за тот временной окаём, словно нечто сдвинулось в нем самом, всколыхнулось доселе нетронутое и непотревоженное: ясно увиделось, как незримо раздвинулось дальнее пространство, вытянулось обратной перспективой, - и он, вперившись напряженным взглядом, обнаружил четкую, протянутую до него торную, связующую дорогу: в зыбкую даль длинной чередой уходили люди, к которым он, хотя и не видя вблизи  лиц и не осязая их реально, испытал вдруг щемящее, счастливое чувство близости и родства.

- Сколько ж тебе было? – Теплов искренне удивился, что старуха упоминает в своем рассказе как бы запредельные, разве что существующие лишь в учебниках по истории, факты, и, чтобы как-то связать миг прошлый и миг нынешний, невольно попытался угадать в исчезающих из виду фантомных фигурах силуэт той, которая  могла бы быть прежней Глафирой – незнакомой и молодой.

- Мне-то?! Счет простой. Я перед самым Крещеньем родилась, так вот с веком вровень и иду, не отстаю: шаг в шаг… Я и ту жизнь успела ишо захватить… Многое чё помню… - Она подняла выцветшие, короткой искрой блестнувшие, глаза и пытливо взглянула на внука. – Оно, конечно, чё-то лучше и не помнить бы вовсе… Многое пришлось пережить… и многих… Всё, слава Богу, минуло… Вот и к своему краешку подбираюсь, а, всё одно, ровно вчерась то было: перед глазами, как есть, прошлая жизнь стоит… - вздохнула глубоко. – Дед Савелий, Царство ему Небесное, своим отрубом жил. Как указ столыпинский объявили,  мало по округе смельчаков нашлось, - а он рыскнул  и всей семьей  вышел из обчины. Место тако-то – Савина Рёлка – помнишь ли? Так вот вся та сторона с лугами и лесом нашинская... Я совсем девчушкой была, а помню хорошо, как просеку рубили да чистили, как пустошь поднимали, как на речке мельницу ставили. И всё своими руками! Помочь редко созывали. Семья была вся работящая. Жили дружно, справно… - умолкла, но, переждав обморочную паузу, живо продолжила: - А медведей-то, медведей  в лесу было – страх! Скоко раз мы, робятишки, с има сталкивались! Раз, помню, ягоду беру, а на солнышке по вершинкам кустов чё-то свырк да свырк, свырк да свырк – так искорками и блестит,  лучиками и играт. Мне  любопытно стало - смотрю, глаз оторвать не могу:  красиво! Я на бревнышко-то и привстала, тянусь повыше, чтоб получше разглядеть, а оно возьми подо мной и хрясни: сухое было. Я только ойкнула, а Петька, братишка мой старшой, как оглашенный, тут-то и заори: «Медведяка вона!» Косолапый и сам испужался – а оне, известно, резкого крику очень боятся. Медведко на четвереньки и – дёру! Он в одну сторону чешет: токо шум-треск по лесу стоит, а мы в обратну, с воем, наперегонки летим. До своих прибегли: запыхались, трясемся, дрожим… Мужики сразу следом бросились, да где уж там: разве догонишь? Одно токо высмотрели, что вся дальня сторона малинника шибко повытоптана. Он, сластёна, рядышком с нами порядочно столовался. Мы друг дружке не мешали: он – тихо и мы – тихо. А на солнышке, верно, коготки посвыркивали - это медведь ягоду лапой стриг…

Усталый бесцветный голос ее согрелся, мягко задрожал, а его взволнованное сердце гулко и непривычно трепетало: сквозь непроглядные тени времен и событий пробивалась до него чужая жизнь, да и сама Глафира увиделась им вдруг внове. Он снова и снова бережно перебирал старые фотографии, оробело всматриваясь в далёкие лица, всё острее и острее ощущая свою связанность с ними.

- Потом всё разом  и обрушилось… разом всё в разор пошло… - Голос ее и сам обрушился в серую сутемь, одеревенел: - Тятя, кады из плену вернулся, поднял было опеть хозяйство… при НЭПе… вроде как поуспокоилась жизнь… Мы ить колбасу делать сами наладились… сосиски даже… это тятя у австрияков перенял… Дом новый сумел поставить – токо вот пожить в ём никому не довелось…

Пасьянсом разложил на столе старые фотографии. Пробежал в который раз быстрым взглядом. Вытянул одно:

- А это кто будет?

- Энтот? – Глафира перехватила фото. Вгляделась подслеповато: – Так энто Петро. И здеся вот он, - старуха взяла со стола ещё один снимок. – Энто оне всей семьей снялись: он, жена Вера, робятишки ихние. Вот девочки Шурочка и Катюшка – погодочки были. Ванятка – самый старшой, а энто Колюнька – младшенький, крестник  мой… Петро в восемьнадцатом годе  женился: как раз тятя домой из плену вернулся. Зимой он в Воткинск подался – и пропал: ни слуху ни духу. И объявился аж по весне  двадцать второго… Да не один – с чужим человеком… Его Веньямином звали… - Она корявым, негнущимся пальцем смахнула с дряблой щеки крупную одиночную слезу: – Веньямином Александровичем… До сих пор стоит перед глазами, как оне под вечор к избе подходили… Тепло уж стояло… Я  у крыльца возилась – и вижу: идут двое… Сердечко моё так и обмерло, кады я его впервые увидала… Встрепенулось бедное, как пташечка подстрелённая, и забилось…

Она мутными, влажными глазами уставилась в заоконную, пробивающую с улицы, темь, ровно высматривая  в жирном чернозёме  осенней ночи нечто только ей одной  ведомое и видимое; и сквозь старческую тоскливую муть прорывался взгляд иной – острый, напряженно сияющий. Теплову почудилось, что и он,  перехватив тот, выскользнувший из глубин,  затяжной взгляд, ясно и отчетливо видит, как по дороге, залитой сиреневым светом низкого, предзакатного солнца, идут двое мужчин – рослых, красивых … усталых…

- Не слыхал ли кады про капелевцев? – вскинувшись сторожко, Глафира неожиданно спросила у внука.

- Не припомню что-то…- И он, застигнутый в располох, недоуменно пожал плечами, но память, всколыхнувшись преданно, успела подсказать: - Чапай не с ними ли воевал? В кино, кажись, когда он через Урал плывёт, эти самые каппелевцы и стреляют ему в догон.

- Про кино не знаю, а про Чапая у нас, вона, Гришатка Ерохин много чё знат: до сих пор по школам разъезжат со своей брехнёй, как он при ём чуть ли не главным посыльным служил… Може  он кады и видал Чапая где со стороны… так с боку-припёку где… да и то сумлеваюсь… Я скоко его с молодости знаю, а не припомню, чтоб он, сопливый хрен, куды с глаз исчезал: всё при отце-матке жался. Кады ж всё вокруг поутихло, кады людей в колхозы гнать стали,  тады-то он и вылез на свет – в активисты подался… И до сих пор всё в активистах ходит… жополиз… - Высказавшись раздраженно, она вновь притихла на миг-другой и вдруг  заносчиво произнесла: -  А оне с Петром там служили!

- Где?

- При том  енерале Капеле.

- Так они, что же, с  беляками заодно были!?

- А тебе, никак, не ндравится? – старуха даже привстала, вроде  и в плечах раздвинулась, нахохлилась: - Уж не стыдно ли тебе? Или страшно стало?

- Да нет… Зачем же страшно? – Венька откровенно опешил. – И совсем не стыдно… Просто спросил вот… Странно как-то  всё…

- А мне – не стыдно! Мне, може, завсегда стыдно было жить! Я вот живу – а оне? Скоко народу полегло… скоко сгинуло… Кто считал? Ты токо по энтим вот фоткам людей посчитай: где оне? Баешь: странно всё как-то… Друго странно: как ишо Господь нас, зверей, терпит?.. – Она жалобно всхлипнула.

Опешивший и растерявшийся окончательно, Теплов не знал ни что сказать, ни что сделать. Затаившись в своем неведении, он робко замер, а старуха, сглатывая тяжелые слезы, подавленно вымолвила:

- Оно, конечно, откудова вам чё знать… Мне  Веньямин, Царство ему Небесное, - она перекрестилась поспешно, - много чё рассказывал: и про Капеля, и про других, кто с им рядом воевал… Всего-то и не упомнила, да и  многое позабыла, но и те люди, внучек,  были  непоследние, нехудшие. У их душа шибко болела… Да и как ей было не болеть: видели, чай, чё надвигатся… не слепые… Всё больше охфицеры были… царские… И  у его в роду все  военные были: и дед, и отец, и дядья с братьями. Все на флоте служили. Он и сам из флотских… - Вновь зацепившись долгим взглядом  за нечто, ей одной открывшееся в заоконной черноте, она  утихла, но через паузу продолжила: - Ну, пришли оне тады… стали жить… Петро ишо и с раненьем был. Долго его та рана мучила… Таиться, конечно, - не таились, но и на люди шибко не совались. Хорошо, что на отшибе  мы жили,  наособицу…

Венька давно заметил, что один из старых снимков Глафира, не показывая ему, бережно держала у груди – а тут  протянула:

- Энто мы с им зимой фоткались… Тятя в Перемь на базар наладился ехать, а я, ни жить ни быть, зауросила: хочу да хочу… Упросила… Пошто  токо?.. Я уж на сносях была…

Теплов с нескрываемым интересом смотрел на фото, с которого ему улыбалась красивая молодая женщина. - Неужели Глафира? – Она смотрела на него широко открытыми глазами, лучившимися искренним счастьем и детской радостью. Женщина держалась с изящным достоинством, наивно подчеркивая своё превосходство над всем остальным миром и не скрывая тех, переполнявших ее через край, чувств, и с гордостью демонстрировала перед фотообъективом горкой топорщившийся округлый животик.

Женщина стояла, а рядом на резном стуле прямо сидел мужчина, правильными чертами лица отдалённо напоминая того человека в белоснежном морском кителе. Однако трудно узнаваемый, заметно поседевший и уставший человек, в острых глазах которого стояли печаль и напряжение, не выглядел окончательно потерянным и неуверенным в себе.

- У его раньше жена была… - Глафира начала очень тихо, то ли стыдясь чего, то ли оправдываясь: Венька первых слов даже не расслышал – он скорее догадался. – От сыпняка в Ленинграде, - то, бишь, по-тогдашнему Петрограде, - помёрла. За мамкой следом  сынишка  ушел… Тиф-от семьями косил. Веньямин и сам ели-ели  из  его выкарабкался. Тиф  даже и помог: если б он в горячке не валялся, ему  бы  живу не быть: охфицеров-то каку гибель поубивали… Уберег тады Господь его… Была у их ишо и девочка – старшенькая, да токо, как в воду канула: то ли сгинула где совсем – а скоко детей пропадало, скоко их в беспризорниках шлялось; то ли ее кто из родни сумел за границу увезти:  у его на тот счет слабая надёга теплилась…  А мы ить с им чин-по-чину жили. В самом начале сентября обвенчались. Успеньев пост  кончился -  тятя батюшку  привёз. Нашу церкву тады ишо не тронули… Свадьбу, конечно, большу не играли, а так, по-свойски, семейно посидели… Пожить  вот  токо     не пришлось… Тем самым днём, как фоткались, его и не стало… - Сглатывая, перехватившие вязкое  дыхание, мгновенные слёзы, Глафира утихла. Ужалась вся. Почернело  сохлое лицо. Дрожащей рукой потянулась старуха к фотографии: ткнулась невидящими, влажными глазами: - И чё меня, лихоманку, поволокло в ту Перемь?.. Чё  и выторговала я себе на той ярманке?.. – Она вновь бережно положила фото на стол перед внуком. – Мы как раз по базару  бродили… Он, верно, чё-то приметил и тихохонько так шепчет мне, чтоб я поотстала и одна чтоб шла… в сторонке, мол, иди… а сам споро-споро так вперед выдвинулся и широко, спешно зашагал… Успел токо приказать, чтоб  к саням шла… Он-то быстро уходит, а я, упрямая, всё за им держусь… и вижу вдруг, что какой-то мужик на его армейцам пальцем тычет… Те следом  кинулись, а гад-то ишо и кричать давай: «Стой!... стой!...» - и фамилью его выкрикиват. Может  быть шаг-другой и сумел бы Веньямин среди людей скрыться, а те принялись  стрелять… Народ в рассыпную. Шум поднялся, визг, гам… У меня в глазах заребезило, а засим и вовсе потемнело. Все бегут мимо, визжат, а я токо одно вижу: вроде как споткнулся мой дорогой Веньямин и валится лицом вперед… валится, а я помочь не могу… Как каку собачонку, прямо в спину и подстрелили… Упал он ничком – я к ему, а тятя (откудова токо и возьмись?) за рукав меня тянет, держит – не пускат… Силой отвел, уложил в розвальни, а меня бъёт-колотит, как в ознобе каком:  укрыл тулупом  с головой, а сам побёг назад… Веньямина ужо утащить успели.   Рядом с базаром и  мертвецкая имелась… Тятя сунулся с распросами – так его самого чуть было в кутузку не уволокли: ели ноги унёс… Домой неслись   галопом, а   февраль стоял: дороги все кривые, ухабистые. Сани из стороны в стороны заносит, бросат, а тятя лошадь не жалеет - токо погонят, токо  погонят, а та, бедная, хрыпит, из силов выбиватся, но ташыт,  волокёт. Чуть было не загнал  Карька до смерти… Тятя ж и за Петра шибко переживал – но миновало: никто за им не объявился… - Она вздохнула вновь глубоко, вновь  тяжко:  – Растрясло меня дорогой всю:  я через день-другой Феденькой и разродилась… Махонький такой вылупился, шестимесячный всего… Не надеялись, что и выживет: его  окрестили сразу -  а он у нас, возьми, и оклемайся.  Мы ево  всё на печи  в шапке-ушанке держали. И  молоко у меня сразу пришло. Выходили мальца. К году он, слава Богу, окреп, а  летом ножками побежал. Попервости всё хорошо было, а попозжей стали  замечать - он ножку одну всё вроде как подтягиват, всё ровно подгибат… И чё токо не делали, к кому токо не возили… Тут и вовсе сохнуть начала… Стал прихрамывать наш мальчик, а какой красавец рос! Статный!..  Фигурой весь в отца… личиком белый… - Прищурив глаза, вскинулась быстрым взглядом на фото сына. – Когда вырос, ему, само собой, по хромоте армия не грозила. Тут война началась: вся его ровня один за одним на фронт поуходили, а он куды токо не совался, чтоб и его  взяли…  Придёт, бывалоча, домой из раёну, бухнется на постелю, лицом к стенке отвернётся и лежит так час-другой… Чую: не спит, а с распросами не лезу… Наконец  то-нито пробился до какого-то начальника…

- Он, что, воевал? – перебив, искренне, с легким странным волнением полюбопытствовал Теплов и бросил осторожный взгляд на портрет отца, впервые испытывая некоторую неловкость перед ним за свою прежнюю обиду.

- Ну, на фронт его, конечно, не отправили, а стал он матросиком на буксире плавать. По Каме и Волге баржи тягали. Токо, видать, и тама не завсегда всё безопасно бывало. Как-то проговорился, что  и оне  под бомбежки, случалось, попадали… - Она глубоко выдохнула и добавила с нескрываемым сожалением: - Може, и зря я ему ни про  отца, ни про Веньяминову знатную родню ничего  не открыла? Боялась шибко… Всю жизнь  и прожила с оглядкой… Люди-то разные вокруг были… и есть… Сами себя порой боялись… - Замолчала. Снова что-то выловила пронзительным взглядом в заоконной мгле и, будто невольно взвизгнув слабенько, вдруг огорошила внука: - Я ить, грешная, на твою-то мамку  чё взъелась? А пошто  тебя Веньямином назвали?  Конечно, и ревнованье было, но и  меня понять можно: энто имя мне дороже дорогого было… Ишо и обида сильная  была на всех Тепловых… Дед твой, Ефимка Теплов, ить первым заводилой был среди  тех горлопанов-завистников, которы мово тятю с семьей выселяли…

От всех неожиданных признаний и рассказов, услышанных за длинный вечер, в пору было закружиться голове, а Глафира, снова тихо всхлипнув, опять сделала крутой вираж:

- С Матвеем мы, случалось, по молодости и переглядывались… Он парень видный был, но завсегда тихий, скромный. Хоть один у родителей рос, и достаток  в дому был, но он никогда перед людями не выставлялся. А кады  мать его померла и Егор Савыч, тятя евойный, в дом молодайку привел, - Матвей в город подался. Временами, случалось,  наезжал,  после и   вовсе пропал… А  тут, как раз  колхозы сбивать стали, он  объявился. Помню: сразу к тяте пришёл. Долгонько оне, да ишо Петро с има, всё шушукались. Подзыват, наконец, тятя меня  и  сказыват: вот, мол, Глашка, тебе Матвей Егорыч  мужем будет. Я глянула на его в упор: чужой, незнакомый вовсе мужик сидит -  страшно стало!.. Я на дыбы: нет и нет!.. не невольте!.. ни в каку не поддамся!.. и никто мне не нужон!... никто!... у меня, мол, одна радость – Феденька мой!.. Тятя и слушать не слушает – одно твердит: вот ради  сына и пойдешь за Матвея… Сказал, как отрезал… И тем же днём, ровно сбежали, мы  уехали. Тятя  до станции свёз, а через день мы  до Краснокамска добрались. Тама   бумкомбинат строился. Матвей плотником робить подрядился, а я – где придётся. Выделили нам угол в бараке.  Так за занавеской и прожили. И какогу токо люду я  не насмотрелась: и спецпереселенцев разных, и лишенцев, и вольных горемык, и перекати-поле всяких… А уж драк-то… драк каких токо не повидала: и мужики, бывалоча, до смертоубивства меж собой бились, и бабы порой так друг дружку извозгают, что места живого не видать, и мужики баб пластали, и бабы мужиков хлестали – чё токо не было…  Матвей меня не обижал… разу пальцем не тронул… жалел… Мы ж с им по-настоящему, как муж с женой, жить стали не сразу: тяжело мне было к ему привыкать… Перед Финской, как ему уходить, он  свёз нас к отцу назад в деревню. Я на сносях была. Одного робеночка мы уже потеряла – девочка то была. Диночка наша и трех месяцев не прожила – простыла: в бараке-то во все щели дуло-продувало… Токо ить не сумела я и  новорождённое   дитё сберечь. Шибко роды  тяжёлые были… Рожала дома – одна… Девочка в пуповине запуталась, а я и сделать ничего не могу… Так она ни разу и вскрикнуть не вскрикнула… - Глафира утихла, вновь затаилась в своих скорбных воспоминаниях – однако, затяжно выдохнув, тихо подытожила: - Опосля   у нас с Матвеем больше  и не получилось…

Старуха встала, протащилась через комнату до кровати, старательно взбила  подушки и,  приготовив  постель,  позвала внука:

- Ложись-ка  давай… а то замучила я тебя своими сказками… - И вдруг неожиданно добавила: - Перед самой своей кончиной  Матвей открылся мне, что оне с Петром, сговорившись, вместе у того енерала Капеля служили и что Веньямин у их за командира был…

Совершенно сбитый с привычной колеи и многого так и не понявший до конца, Теплов, невольно сопротивляясь новому, подпирающему словно полой водой плотину, знанию, старался не давать услышанному за долгий вечер никаких оценок, но сейчас, мысленно пробегая Глафирин рассказ и запоздало зацепившись за упоминание о деде Ефиме, осторожно спросил:

- Твоих, что, раскулачивали? – И нечто враждебно-киношное невольно нарисовалось потревоженным воображением. Обозначились перед глазами и бородатые, смурного вида, мужики в поддевках с черными взъерошенными бородами, с узким прищуром злобных глаз и кривой ухмылкой на плоском широком лице, а следом стремительной чередой замельтешили картинки с изображением дергающихся пьяненьких и визгливых белогвардейцев, ненависть и презрение к которым чувством с детства было знакомым и единственным.

Глафира не ответила, то ли сделав вид, что не услыхала, то ли верно не услышала его. Она молча сновала по горнице. Фотографии вновь стопкой бережно убрала на прежнее  место - в старый сундук. Принесла из закута ковш с водой, заботливо поставила его на табурет, заранее придвинув тот к расправленной кровати, и, выждав, когда внук уляжется, выключила свет и улеглась сама. Слышно стало, как она, присев на край своего лежака и  прошептав  длинной  скороговоркой что-то ритмично-мелодичное, старчески грузно  засуетилась на постели, устраивая поудобнее своё немощное тело. Потом  всё стихло, обморочно затаилось – и вдруг:

- Мы с Матвеем того успели уехать, как к им ночью-то и нагрянули!.. -Венька от неожиданности вздрогнул. - Я  долго про то несчастье не знала.  Матвей всё боялся мне сказывать, а ему Егор Савыч обо всём  сразу отписал… Я ж, сшшытай, с месяц ничё и ведать не ведала. Токо всё сердче болит… всё ноит…  И всё-то сны плохие вижу: один хужее другого. Да и писем из дому всё нет и нет. Я пишу, а мне – молчок. Силов моих не стало терпеть – я и засобиралась проведать своих. Тут-то Матвей всё мне и открыл… Слегла я: лушше, думаю, вовсе не жить, чем така-то погибельна жизнь. Белый-то свет, Венечка, давно слухом полнился, что люди цельными семьями, как сквозь землю, пропадали… Нагрянули к им с ружьями, как на охоту каку, оравишей. Полно было чужих, но и свои, из активистов, толкались… И всех их, бедных, как дрова в телегу погрузили: ни робятишков, ни стариков  не пошадили – а ишо и дед Савелий жив был. Дело-то к зиме шло, а има даже теплой одёжи взять с собой не дали: кто в чём был – в том и остался… Куды отправили? куды свезли? – ни слуху ни духу… Так и пропали с концами… Ох и тяжко ж мне было, как в деревню вернулись. Иду по улице, а сама  под собой ног не чую. Глаза к долу держу, чтоб ничё и никого не видеть. А какой разор всему нашему хозяйству усироили!  Всё порасташшыли… А чё расташыть не сумели – просто порушили… А чё и жалеть, коли задарма досталось!.. В дому люди пришлые обосновались. Это сичас в ём – сельсовет…

Столь неожиданному открытию Венька не успел даже удивиться, а Глафира продолжала:

- Сердче ото всего в груди рыбой-белугой билось-колотилось. Приду, бывалоча, в избу с улицы, зароюсь  в подушки глубоко, чтоб никто, не приведи Господи, не увидел да не услышал – и взвою. Навоюсь до хрипоты, а на люди выйду, - стараюсь и виду не показать, что жить тошно… А как Матвей с Финской вернулся, - то-нито полегче стало, да и сынок завсегда мне подмогой был… Наладились мы было снова в Краснокамск уехать. Матвей кой-с-кем списаться успел – а тут опеть время войне приспело быть. Его опеть одного из первых призвали. Так от звонка до звонка и протрубил…

Разрывая ночную мглу, сбитую в вязкий ком глухими стенами жилища, упавший старческий голос явно искал опоры, а Теплов,  напряженно вылавливая каждое ее слово, сознался, наконец, себе, что потайная боль, гнездившаяся скрытно, сама собой проклюнулась наружу и гнала, невидимую в ночи, но реально им самим осязаемую, тихую слезу.

- Матвею привел Господь Бог ишо раз с Петром свидеться, - звучал в темноте дребезжащий голос. – Кады их на фронт везли,  под Горьким оне под бомбежку  попали. Ихний эшелон успели остановить, и оне кто, как сумел, попрятались, а  ишо один эшелон немец разбомбил полностью. Вот их – живых-то - и срядили  убитых да ранетых убрать… Вот среди тех-то убитых Матвей  Петра и признал. Худющий, - сказывал, - кости да кожа и весь, как лунь, седой… А по одёже – арестант арестантом… - Слеза, солёным слабым потоком пробившаяся вдруг, продолжала неудержимо течь и течь по щетинистой щеке. – Вот и выходит, Венечка, что мы с тобой нонче одне токо и остались…

… Утро следующего дня выдалось тихим и погожим.

Глафира, собирая внука в обратный путь, объявила, что проводит его «до раёну».

-  И не спорь! -  категорично поспешила  предупредить. – Я тя и в автобус обязательно посажу.

Теплов не спорил. Ему и самому не спешилось расставаться с Глафирой, ставшей за эти последние дни столь близкой и родной, и даже мечталось – подсознательно – найти некую слабую зацепочку, чтобы, ухватившись как за спасительную соломину, остаться в этом большом, жарко протопленном доме; остаться навсегда… И он невольно оттягивал свой скорый, вынужденный шаг за порог, - хотя тех чувств – тайных, волнующих сердце – до конца еще не разгадал.

В который уже раз пробегал он быстрым взглядом покидаемое жилище, пытаясь словно не упустить из внимания и непременно запечатлеть на долгую память нечто единственное и важное. Вот вновь зацепился выразительным взглядом за фото красивого человека в белом кителе: деда, - с гордостью подсказал себе, - а перед тем мысленно попращался с отцом, порывисто вскинувшись на портрет того.

Глафира, чутко улавливающая каждое его движение, не упустила из вида тех его взглядов и сейчас. Она задержалась у комода в растеряной задумчивости, потянулась было к фото мелко дрожащей рукой, но резко отдернула её.

- Нет!..  пущай покуда ишо постоит… - испуганно приказала себе и решительным попушепотком добавила: - Всё одно к тебе перейдёт… - А когда уже цепляла ушастый замок на тесовую дверь, извинительно попыталась себя оправдать: - Я, ить, ту карточку сташыла… Из журнала «Огонёк» она будет. В клубе как-то листаю ево и вдруг вижу – мой Веньямин! Молодой!.. красивой!.. Я и выдрала её тайком… Ишо и прятала долгонько, потом уж токо под стекло вот поставила…

До районного городка они добрались быстро: на удачу им от сельсовета отъезжала попутка.

Рейсовый автобус до Перми стоял уже на посадку, когда они подъехали к автостанции. Венька сбегал в кассу за билетом, впрыгнул в салон, где бросил на пустое сиденье свою, набитую сытной снедью, поклажу и, выскочив к Глафире, участливо спросил:

- Как теперь до дому-то доберешься?    

- Не переживай! Доберусь – не впервой! -  Маленькая и согбенная она, не замечая своих размётанных седеньких волосёнок и не поправляя сползшего с головы платка, хохлилась вспугнутым воробышком  и вызывающе хорохорилась: - Зачем, ино, из автобусу-то вышел?

- Не боись! Без меня не отчалят! – поспешил успокоить.

- Кто знат! Всяко быват… лушше иди-ка садись… - прогоняла настойчиво его старуха, с опаской озираясь на пузатенький красный автобусик, угарно пыхнувший сизо-голубым облачком густого дыма.

Теплов склонился над ней: ткнулся носом в обнажённую седенькую головку и, звучно чмокнув на прощанье во влажную дряблую щечку, вскочил на ступеньку. Тут же следом скрипуче захлопнулась дверь, а Глафира, вскрикнув вдруг заполошно:

- Венечка! – подскочила к автобусу и требовательно заколотила рукой в дверь.

 Заезженной гармошкой дверь втянулась в бок, и Теплов испуганно-вопросительно сунулся в открытый проём. Старуха суетливо протянула к нему руку с плотно зажатым кулачком.

- Вот, ить, бестолковая, чуть было не забыла! – И в его широкую ладонь из кулачка трубочкой выскользнул круглый катыш. Догадался, что – деньги. Запротестовал:

- Ты чего это выдумала!? Зачем?

- Возьми-возьми… Не обижай старую… Мне-то оне ни к чему, а тебе всё сгодятся. Може, справу на память от меня себе прикупишь… - И она юрко отскочила в сторону.

Без предупреждения дверная гармошка шумно растянулась; автобус, дернувшись с места,  тихо-тихо поплыл мимо дощатого, окрашенного в бурую зелень, вокзальчика – а Теплов видел, как  Глафира вспугнутым ребенком, обнаружившим вдруг, что безнадёжно потерялся, одиноко замаячила в пределах, обозначенного квадратом окна, пространства. Вовсе не замечая своих обильных слёз и взмахивая крестообразно сухонькой ручкой, она что-то  то ли выкрикивала ему в след старательно, то ли заклинательно  нашёптывала себе нечто…

Разминая затёкшие члены, Венька грузно зашевелился. Пропитанная осенней влагой деревянная скамья под ним простудно проскрипела, а он, возвращаясь через тот хриплый скрип к действительности и узнаваемо оглядывая ужатую потемневшими деревьями округу, поспешил, выдохнув облегченно, вспомнить, что тогда, по возвращении с похорон матери, писал

Глафире часто и успел даже к Новому году отправить посылочку со столичными гостинцами.

А та радостно и исправно отвечала внуку, обнаружив между тем, к его удивлению, что эпистолярный жанр ей совсем не чужд. Пространные письма её хотя и были длинны и подробны до мелочей, однако по содержанию своему были совсем не путаны и не скучны. Лишь каждое новое предложение ею начиналось с характерного «но», словно спешила тут же, если не опровергнуть, то хотя бы уточнить только что изложенное на бумаге, ибо следующая мысль, как, вероятно, ею разумелось, непременно более верно и точно раскроет всё то, что копилось-береглось на душе.

По весне, однако, Глафира умолкла, и вскоре пришло подробнейшее письмо от Полины, в котором соседка писала, что «бабка твоя Глашка померла на светлой седмице» (конкретного числа, причем, так и не обозначила), что умерла  тихо, никого не напрягая, и что его, Веньямина,  наказала на похороны не срывать.  «И лежат оне  у тебя рядышком – невестка и свекровка, сроднившиеся теперя навсегда», - особо подчеркнула она в конце и, написав уже прощальное «до свиданья», скорописью добавила следующее: «Не хотела  писать  всего, да вот напишу. Вернулся домой Тимка Базаёнок – Гришатки Ерохина сын. Ты его, поди, и не знашь. Я и сама его плохо помню. Он ишо в конце войны по набору в фзу уехал да и пропал с концами. Где мотался стоко лет, никто толком ведать не ведал, токо слухом пронеслось, что он больше по тюрьмам прописан, а тут вдруг объявился. Его то ли по болезни помирать отпустили, то ли срок заключенью вышел. Видом он своим дряхлее отца будет. Тот ишо крепок, а этот желтый весь и худющий – покойник покойником. У его, сказывают, туберкулёз в последней стадии: одно легкое уж сгнило полностью. Как-то тот Тимка к Глафире завалился, - я у ей как раз была, - и говорит с ходу: «Прости ты меня, тетка Глашка!» «За что ж я тебя простить-то должна?» - она спрашиват. «А я твово сына Федора по глупости на кон поставил и програл…» Та  понять ничего не может: «Как это?» Он перед ней на коленки-то  бух да в голос расплакался. Рассказал, что Федора он встретил в Перми, когда тот из дому скоропалительно уехал.  Федор на завод устраивался. Ему  и место в обчежитии должны были дать, а покуда он на вокзале кантовался. Говорил, что токо устроится, так сразу за Таисьей  поедет… Проиграл его Тимка в карты дружкам вокзальным. Те и приказали Федора убить… Одно Глафира у его и спросила, где, мол, схоронен? А Тимка-разбойник сознался, что  оне с убитого одежонку сняли, документы да деньги, каки были, забрали, а Федора просто бросили в глухом тупике… Глафира на следующее утро отправилась в церкву. Заказала по сыну отпеванье, а земельку после в Таисьину могилку прикопала. Пришла домой – слегла и больше уж не поднялась…»

На то скорбное, оглушившее его,  сообщение, затянув время, он так и не откликнулся, а спустя год-полтора от Полины пришло новое письма, в котором она до мельчайших подробностей старательно описала, как ветшают, как рушатся без хозяйского догляда обе его избы, - и спрашивала:  не будет ли он против, если она пустит на постой людей? «Желающие есть. Спрашивают. За избами, сам должон понимать, нужон постоянный уход, а я тебе, Веня, фатерантов подберу  хороших», - обещала Полина и дописала в самом конце о том, что «Тимка Базаёнок (помнишь ли я тебе писала об ём?) так и не оклемался на жирных харчах и летось помер».

С ответом на этот раз он затягивать не стал – отправил тут же  коротенькое письмецо: пусть живут. Больше писем из деревни не приходило, а если и были, то, вероятнее всего, на старый адрес, откуда он съехал (и когда только?) – и было то, ка жется, уже  давно, в прошлой его жизни – вечность назад…

                                                                                                                                 -------------

Вернуться на главную